hugan

Category:

Ракеты, 3 из 3

окончание вот этого
(осторожно, под катом ~28500 символов; лучше читать сразу весь текст с этого Гугл-драйва — или онлайн, или скачать epub, fb2, odt, docx)

6.

— Я не могу понять, в чем тут проблема — он говорил курсивом, — тут нет никакой проблемы, никаких сверхзадач на пользу человечества, мы сами и польза, и сверхзадача, и часть этого самого человечества. Это какие-то устаревшие противопоставления: эгоизм против альтруизма, сама эта идея, что нам для себя ничего не должно быть надо, а только «оставить по себе след». След, след. Какой след, когда это непрерывная вещь, мы и есть след,  в нас говорит это самое человечество.

— В тебе уже говорит? Во мне тоже начинает. Это оно от вина. Но, вы знаете, я пока вас разыскивал.., вы видели эту черноту? Это — мгла, это особая сущность, отличная от темноты. Точно, у нас там аномальная зона. Будет.

Так отвечал ему человек, встречавший их в лесу, муж Олесиной студенческой подруги. Роль хозяина и отца семейства не шла ему, он искал и не находил в ней опоры, как и в двухэтажном доме, и в местности вокруг. Казалось, вне «своего дома» участвовать в таких ночных посиделках ему было бы более естественно.

— Во мне. Вом. Не. — проговорила его жена, задумчиво и, может быть, чуть пьяно глядя на двойные блики в черноте окна. Зрачки ее были тоже черны. В отличие от мужа она была вполне тепла и органична, и медленно пьянела, становясь еще теплее и сама погружаясь в это тепло. Окна здесь тоже были без занавесок. За окном был лес. В доме было по-своему уютно, этот уют каким-то странным, непривичным для него образом соприкасался, не смешиваясь, с простором и чистотой.

— Эти дихотомии были в ходу раньше, — стал он развивать свою мысль. Ему отчего-то хотелось говорить, хотя он и чувствовал: что-то важное, ночное, теряется, забывается и ускользает  в ходе этих разговоров, что-то из того, что было, пока они шли через лес: — такие дихотомии были раньше: жизнь-борьба, место под солнцем, мещанство, подвиг. Делу время, потехе час. Считалось, что локальное противостоит глобальному, что люди склонны заботиться лишь о выгодах лично для себя, и, чаще всего, немедленных, а следует вместо этого думать о будущем и трудиться на общее благо. Принуждение и самопринуждение считалось не только неизбежным, но и чем-то ценным: сила-воли, не хочешь заставим, какая-то презумпция конфликта между общим и частным, как между этажами этой, как она, пирамиды-мармеладова, ну или кого там надова; но абсолютизация любого контраста — это всегда ошибка восприятия, потеря точности оценки контраста. Будущее не противостоит настоящему. Оно уже наступило. И уж тем более отдельный человек не противостоит всему обществу, он его однородная часть.

Олеся тоже смотрела на блик от лампы, но не в окне, а своем стакане. Она знала его  мысли и понимала, что будущее, о котором он говорит, для него наступило в августе, когда они встретились в пыльном паркетном коридоре на верхнем этаже их НИИ.

— Однородная часть. Но я, однообразный человек.., — вспомнила она вслух. — Вот, они, филологисты, знают. Все так, но рассуждать об этом обычно излишне. Рассуждения похожи на попытку восполнить недостаток реального переживания, это может быть ему в помощь, а может быть его подменой. Заболоцкий тоже все пытался рассуждать о чем-то таком глобальном, ноосферном, но помним-то мы другое, иррациональное, то, что обгоняет интерпретацию или вообще ей недоступно. А мертвые домики мира // прыгали, словно живые. Конечно, нужно пытаться осмыслять всякие глобальные смыслы, я только за, но надо понимать сложность материй: тут что-либо ясно видеть — большая удача, слишком большая, чтобы не смахивать на самообман. Эти глобальные разговоры неплотно прилегают к реальной жизни и поэтому довольно мало к ней пригодны, хотя сами эти проблемы потому и глобальны, что в той или иной степени проходят через каждого. Любой человек переживает их непосредственно в себе, как натяжения общей ткани, и чаще всего не узнает их в личных желаниях, надеждах и депресняках. Все эти пост-пост-индустриальные штуки и демографические переходы действуют прямо внутри.., —  она хотела сказать «нас» но, помолчав, выговорила, неловко и прямо: —  внутри ме-ня. Вопрос в том, насколько я могу охватить взглядом свои надежды и намерения, а не только внешние условия, которыми они вызваны.

— Все надо сопрягать, как завещал нам Пьер Безухов, друг моей молодости. Один из. — отвечал отец семейства. По контрасту становилось заметно, что Олеся почему-то совсем не пьяна. Это казалось не состоянием, а какой-то личной чертой вроде голоса или выражения лица, и поэтому не противопоставляло ее остальным.

— Ты любишь Толстого? — спросила она.

— Трудный вопрос. Теперь меньше. Я люблю Войну и мир, она сопротивляется желанию ее автора знать...

— Теперь? Когда теперь?

— ...знать правильные ответы. После четырнадцатого года. После зрелища того, как многим людям нравится грубая сила, как массово все поддержали всю эту ар... вообще все это.

— Четырнадцатого года какого века? А то, знаешь ли.. Человек, лично знавший Пьера Безухова...

— Он говорит, что перечитывал Войну и мир пять или семь раз, — сказала его жена. — Иван Кузьмич, со всех сторон. Но начальник он не то что плохой, но дрянной, и вся армия плачет совершенно и ругают его насмерть. Теперь понимашь дядюшку? — жена его говорила так же задумчиво, но в какой-то глубине смыслов этими словами она приходила ему на помощь. «Все проще. Они с Леськой правы, и все гораздо проще. Плохой или дрянной, не имеет никакого значения, оценки не имеют никакого значения» — сказали ее слова мужу, и он почувствовал себя ближе к ней, и стал чуть более на нее похож.

— Да, насколько я помню, Война и мир достаточно велика и уютна. Великая и уютная война. Ночь в Мытищах, зарево пожара Москвы — все это неплохое убежище, но зачем куда-либо убегать? Будущее и в самом деле наступает. Оно приходит молча, потому что ему не нужны старые бесплодные споры. Его трудно заметить и узнать. Просто люди разговаривают со своими детьми не совсем так, как с ними разговаривали их родители, живут в среде все большей свободы, самоконтроля и разумности.  Смотрите, как по-разному тот же Толстой читается сейчас и хотя бы лет десять назад.

— По-разному, очень по-разному, — соглашался хозяин дома. Он снова посмотрел на свою жену. Вечер медленно тек мимо нее, и сами взгляды, прикасавшиеся к ней, становились медленными, как будто она распространяла вокруг себя это качество. — Многое теперь читается по-другому. Но огромное количество людей этой разницы не увидят, и...

Все молчали. Был слышен огромный простор за окном. Там шумел лес.

— Не увидят, но это не значит, что разницы нет, — сказала наконец Олеся. — Может быть, я обманываюсь, поскольку тоже нуждаюсь в смысле и оптимизме... Но нет, это похоже на правду, правда не обязательно должна быть какой-нибудь горькой, вернее, это горечь другого, тонкого, полынного рода. Будущее приходит незаметно. — Она тоже посмотрела на хозяйку, и добавила: — Оно приходит по ночам, как начало весны; в какую-то ночь, а самый темный час перед рассветом. Так бывает: мы ждем этой весны, и она придет, но мы ее не узнаем. Мы можем только испугаться этого немого движения жизни, которую мы не знали в себе. Изменения идут не там, где мы их ждем. Они никак не называются. Они стараются никак не называться, чтобы не провоцировать бессмысленных словесных столкновений. Потому что человек всегда в той или иной степени консервативен, человек состоит из своего прошлого, потому что больше ему не из чего состоять, и вот тут это прошлое начинает смещаться и плыть, и только это мы и может заметить. Не каждый захочет вообще это видеть, не каждый сможет признать, начать пересматривать свои ценности и убеждения, которые все менее применимы к реальному миру, но эти убеждения будут и дальше спокойно пылиться на полочке, все менее касаясь реальной практической жизни, годные лишь для телешоу и разговоров про политику и падение нравов.

— Но эти-то разговоры и делают политику! — сказал хозяин. — А потом политика угрожает запустить в жизнь свои ракеты с непредсказуемой траекторией. У нас тут наступает будущее, аномальная зона, окружающий мир куда-то исчез, и все такое; но давайте на минутку допустим, что все осталось на своих местах. Какое же это будущее, когда по всему миру к власти приходят консерваторы?

Олеся задумчиво и спокойно смотрела на отражение икеевского абажура и ничего не отвечала.

— Нет, нет, — наконец сказала она. — Ничто не осталось на местах. Ты боишься на это надеяться? Нам незачем бежать из города в темноту, город не то, чем он кажется. Он не менее странен, чем этот лес, в нем текут темные подводные струи, которые постепенно вымывают жесткие иерархии и ролевые схемы, и вообще все эти различные старорежимные порядки и за.. за-маш-ки. Имеет смысл попробовать так смотреть на дело. Эти изменения — медленный, малозаметный, и поэтому внезапный процесс.

Слово «замашки» было чуждым. Можно было подумать, что за ним чтоит что-то личное. Он поднял глаза на Олесю. Он разделял ее уверенность, что мир медленно и постоянно меняется к лучшему, и ждал, что она аргументирует это в связи с волной консерватизма в политике и ценностях. Но она молчала; вероятно, ей не хотелось об этом задумываться, сопоставлять и формулировать. Он заговорил сам:

— Это вопрос личной надежды, личного чувства осмысленности происходящего. Оно может быть иррациональным, вытекать из каких-то неясных личных источников, или это может быть недовольство, желание что-то улучшить в своем прошлом и дальше жить по-другому. Но вот что я подумал: ты говоришь: консервативные политики, застой, глобальный правый разворот, и все это как будто бы плохо сочетается с идеей общего культурного прогресса. А я думаю, что именно быстрые прогрессивные изменения и выносят на гребень волны разных концентрированных, киношных консерваторов, и тем самым отторгают их. То, что они говорят, нельзя приложить к реальной обычной жизни, это особый дискурс, нужный не для задач практической жизни, а для отреагирования тех привычных, старинных желаний, которым в реальности остается все меньше места. Политики торопятся ловить этот тон, наперебой обещают людям отдых от будущего, объявляют домострой грейт эгейн, но это не откат назад: все это имеет успех именно потому, что в реальной жизни этого домостроя становится все меньше. Это и есть будущее, оно не должно быть прекрасным и легким, но в нем есть драма, и в нем есть смысл.

Он остановился, чтобы перевести дух. Олеся взглянула на него спокойно и внимательно, как бы говоря: «Я понимаю, ты проповедуешь надежду, тебе важно, чтобы она была и все ее знали. И это действительно важно». Хозяин с хозяйкой казались все более сонными, но он чувствовал, что пафос его искренней проповеди не пропадает даром.

— Не так давно считалось, что постмодернизм умер, игры всем надоели и грядет новая серьезность, —  продолжил он. —  Она и в самом деле пришла: что может быть серьезнее ультраправоты, непримиримости или фундаментализма. Оказалось, что серьезность бывает разная, и самая простая ее форма — это негибкость, отказ от неопределенности и компромиссов, упрощение. По мере того, как архаика незаметно отторгается реальной повседневной жизнью, она образует анклавы, сосредоточивается везде, где может закрепиться — в праздных словах, в политике, в телевизоре, в простых и грубых дихотомиях и страхах. Она концентрируется, превращается в шоу и в нем постепенно исчерпывает себя. Это можно называть всякими специальными словами вроде карнавализации, постправды и прочего, но дело в том, что эта карнавализация соседствует и соперничает с «новой серьезностью», образуя смертельно серьезные карнавалы с мелкими и крупными бесами. Иногда довольно чудовищные карнавалы. Они создают конкретные глобальные риски, этого у них не отнять. Но перемены в практической жизни людей с замечательным равнодушием идут мимо всего этого. Молодые, в отличие от старшего поколения, не торопятся абсолютизировать ценностные и, тем более, политические предпочтения, делиться по ним на какие-то лагеря. Есть более важные атрибуты, чем кто за кого он голосовал на последних выборах, и я подозреваю, что сама идея деления на своих и чужих по любому простому основанию представляется им довольно грубой. Хотя бы просто потому, что они росли уже в гораздо менее агрессивной и конфликтной среде. Но это только то, что мы видим, что меняется довольно давно. А того, что действительно ново, мы, скорее всего, в самом деле не видим. Мы можем это только чувствовать, если достаточно свободны от каких-либо предрассудков, не важно, консервативных или прогрессистских.

Так говорили они ночью. Дети ушли спать, они же сидели вчетвером у незашторенного окна, за которым качался лес.

Подросток Боря, старший сын хозяев, лежал в комнате за стеной и не спал. Он любил такие вечера. Он слышал, как они говорила: «Драма», как они говорила: «Смысл», как их гостья говорила: «надежда не бывает легкой, и бывает трудно даже помнить о ней. Все наши рассуждения едва ли способны ее поддержать, тут действует что-то другое». «Что же это другое?» — невнимательно думал он, невнимательно испытывая легкое, необязательное любопытство: не столько к смыслу сказанного, сколько к тому, какие слова прозвучат в качестве ответа, как будто бы множество отдельных слов, тематика, которой они принадлежат, их звучание и цвет — были важнее, чем логика, которая их объединяла. И она говорила: «Убеждения прилегают к жизни не всегда плотно, а вот то, насколько человек счастлив, или подавлен, или опустошен, иди избегает видеть реальность, связано с внешним миром обширной сетью очень тонких каналов, и взаимодействует с ним самым прямым образом. Человек сеет свое состояние вокруг себя, сам не зная как. Нам имеет смысл быть счастливыми, стараться быть внутренне искренними и счастливыми. И внутренне бесстрашными. И огромными, способными охватить разнообразие, охватить все. Это наша задача. Те, кому милее принуждение и сила воли, сказали бы — это наш долг».

Он помнил, как у них собирались раньше, в его давнем уже, ему казалось, детстве. Иногда репетировали. Что-то мощно и сухо щелкало в колонках, в их чуткой, усиленной тишине. Звук виолончели был осмыслен, как речь, он обращался лично к человеку, и более разумно, чем можно было обратиться словами. Но важнее всех был тот, кто настраивал звук, кто, как Робинзон, прокуренный практик над своим пультом, осваивал эту стихию и, единственный здесь, он не был ею, и потому от него, с его аппаратурой, зависело все.

Это было в соседней комнате, за стеной. Родители справедливо считали, что музыка и звуки репетиции не помешают детям спать. Наверно, они понимали значение и глубину этого шума. На потолке лежали, частично пересекаясь, треугольные полоски света из двери. Они тоже были важной частью воспоминания.

Разговор угасал, потом погас и свет. Звуки стали хозяйственными и ушли в глубь дома, теперь они перемежались ночным пространством. Свет в щелке тоже стал отдаленным. Тащили какой-то матрас, потом в тишине шипела вода. Постепенно все стихло.


7.

— мы вообще умеем говорить мыслями? гены передать куда легче, вот они, гены. Передать мысль, образ целиком, значило бы передать всю жизнь, потому что он возникает на основе предыдущих образов, и их ряд уходит туда, где уже ничего не различить. Любой мой образ требует для своего существования всей моей жизни, и вне меня существовать не может. Чтобы понять друг друга, мы производим слияние, мерджим опыт наших жизней разного уровня общности. Ладно мыслями. Мы можем говорить... состояниями, всем; Я говорю тебе собой, но уже не только собой, а всем прошлым, из которого я взялась.

Ночь в чужой комнате была светла. Внизу в палисаднике горел белый светодиодный фонарь, и по белой стене и потолку в области его света метались тени веток. Одни были огромны и нерезки, другие вырисовывались четко и контрастно, и еще четче была тень волос Олеси, когда она приближалась к окну и на нее тоже падал этот свет.

— у меня все для этого есть — получить, вырастить, родить. Узнай, как я.. — но она не знала как назвать свою силу, — как я вы-нослива, подобрала она ближайшее по смыслу слово. Мне будет и трудно и легко это сделать. Завидуй мне, как и я завидую тебе. Хочу завидовать. Это и есть влечение, ничего в нем волшебного нет, кроме только его целей и результата. Вот в чем бесконечность. Реальная новая жизнь, в // мне. В мне. Слабый белый свет. Как в море, только белый. Как Млечный путь. Я видела это несколько раз, давно, лет а четырнадцать.

— я плохо умею быть предметом зависти. Ты умеешь. Какой ты была в четырнадцать?

— такой же, только я не знала себя. Как и ты не знаешь себя сейчас. Нет, это не надо считать сложным. Ты же не жених на свадьбе...

— что не считать сложным? Знать себя?

— ты же не жених, не жертва, приносимая общественной нравственности. Быть предметом зависти. Это очень легко, любое тело имеет свой бодипозитив, совершенно любое живое тело. Ты просто... так... берешь, охватываешь себя, и видишь себя, чувствуешь, ты ступаешь на землю и видишь, что в тебе есть вес, плотность нужность, и ты можешь опереться на эту силу, как во сне опираются на нее, когда летят. Надо, чтобы ты тоже увидел этот белый свет, весь белый свет. Это может получиться через меня, потому что я видела это.

— Как ты это видела, и что?

— Слабое белое свечение. Но это было настоящим чудом. Увидев его, ты знаешь — так бывает, этот белый свет есть. В твоей внутренней темноте, или в той, что бывает когда закрываешь глаза. Он немного был похож на комету, и очень слабый, туманный. Нельзя увидеть слишком много в одно мгновение. Это будет длиться и выясняться долго, после того, когда он родится, немыслимо сжать в одно впечатление всю эта ленту, все солнечные и серые дни, светы всех синих неб этих дней, и, знаешь, такие восьмерки в небе, которые рисует солнце в один и тот же час дня в течение года, и все это разом в одной слепящей сиреневой точке, в эпицентре, в котором сконцентрировано все.

Она чуть опустила глаза на свое тело. — мы это не узнаем и когда он родится. Мне кажется, мы ничего не узнаем и лет через двадцать, когда он вырастет. Но, поскольку мы так или иначе будем разматывать эту ленту, обнаружится, что мы что-то сможем ответить на этот...

— Как или иначе?

— Нам придется. Это проблема, это заставляет меня сомневаться сейчас, но потом-то нам так или иначе это придется. И, вольно или невольно... но, я надеюсь, все-таки вольно... в этом наша задача, ну или долг.., и вот, так или иначе мы увидим весь этот светящийся ряд, и обнаружится, что мы что-то знаем об этом белом свете, о том, сейчас можно смутно увидеть только чудом, догадкой, телесным неразумным ожиданием, неразумным, и при этом более разумным и осмысленным, чем наше осознанное мировоззрение, которое на каждом шагу скрипит и заедает. Никаких прозрений и вспышек не будет, мы не охватим все разом, не ощутим саму жизнь в каком-то ее общем явлении вроде этого свечения. Но окажется, что мы что-то можем ответить на вопросы об этом, чего не знаем сейчас.

— Или окажется, что вопросы некорректны.

— Да, или некорректны. Или бессмысленны. И он чувствовал согласие с ней в том, что бессмысленность таких вопросов — это неплохо, это нормально и хорошо. «Это уже было. Это выяснилось, пока мы шли через лес», — подумал он, но не мог сформулировать.

— Но я все равно не верю до конца, что ты мне можешь завидовать. Желание, влечение — это разве зависть?

Она надолго задумалась.

— Я думаю, да. Сильная, и так называемая белая. И это действительно часть этого белого света. Может быть, условие, без которого я бы его не увидела. — Она помолчала и проговорила, серьезно, как признание, как будто она не цитировала, а говорила от себя, объясняла что-то: — и не рисую я, и не пою, // и не вожу смычком черноголосым, // я только в жизнь впиваюсь и люблю // завидовать могучим, хитрым осам! Все это немыслимо увидеть сразу, это был бы слишком слепящая вспышка. Но, понимаешь, в чем проблема, понимаешь ли ты в чем проблема? Для этого нужно не только время, нужнв чилы и некое... некое терпение. И я не уверена, что оно у меня есть.

Лето, пыль пригорода. Белое белье на веревках, ослепленный солнцем пух. Хозяйка вылила ведро на горячий асфальт, и вода начала свое движение к краю площадки, к травам, что будут темнеть ввечеру, которые и есть вечер. И весь вопрос был только в том теперь, достанет ли у воды жизненной силы, достигнет ли она этих трав. Олеся же говорила: нам нужно, нужно завидовать друг другу, может быть, у других это не так, а мы только это и умеем. Но откуда зависть? Я знаю, как ты боялся быть ненужным, брошенным. Как они медленно ступают, // как мало в фонарях огня.  Страх, неопределенность, и, наконец, тотальный страх себя, страх атомной войны, того факта, что мир в принципе может быть уничтожен. Я это понимаю, но у меня не так, у меня было совсем по-другому. Тут есть проблема. Посмотри на меня внимательно, очень внимательно; потрогай; ощути, узнай, что я собой представляю, из какого прошлого я состою. Я видела этот белый свет только в высшей точке возбуждения. А нужно быть причастным ему постоянно. Я не вижу себя матерью достаточно ясно. Я хочу родить ребенка, чтоб он начал существовать отдельно от меня, видел и понимал мир, чтобы все это началось и шло. Я хочу этого. Но я не знаю, хочу ли я жертвовать, делиться, заботиться, бояться. Тут какой-то провал, черная дыра, которая не готова ничего отдавать вовне. Во мне чего-то недостает. Точнее, я не уверена, что во мне есть то, что потребуется. Я все сильнее склоняюсь к этому решению. Но оно не приходит само собой. Я не уверена в нем, оно не приходит само собой, как все остальное.

В детстве он однажды пытался смотреть прямо на солнце. Сначала его диск намечался, переливаясь в ослепленных глазах, а потом в самом сердце света он увидел черноту. «Бойся беса полуденного», вспомнилось ему; и вслед за этим явилось еще одно странное, потерянное воспоминание: какой-то пикник в лесу, неподвижный сонный и знойный полдень и запах сосновой смолы; он стоит один на тихой поляне, вокруг него только сосны, и в соснах солнечный свет, и в этом зное странный, необъяснимый полуденный ужас охватывает его, как будто этот лес на самом деле сгорел, и за спиной у него (обгорелые дерево?), но нет, это не дерево, это (кто-то обугленный стоит у него за спиной?)

На мгновение ему стало не по себе. Он вспомнил, как в детстве боялся увидеть свое темное отражение в спинке кровати. И в следующий момент он понял, в какой большой степени он успел привыкнуть к Олесиной способности опираться на себя, насколько и он сам опирается на эту ее способность, как на свою собственную. ей не идут эти опасения, но что это значит? значит ли это, что они беспочвенны? они выглядят лишними, но если она впадет в сомнение, потеряет свою молодую силу уверенности, все будет зависеть только от меня. В чем она сомневается? Внушенный в детстве культ материнства? Она такого такого белого, высокого накала, не захочет терять и бояться, перепрыгнет через смягчение и грусть. Она пройдет над потерей и слезами по тонкому мостку, по которому можно ступать только не имея страха упасть, и скажет: посмотри на меня, посмотри как безошибочно, разумно и точно я иду низко над жизнью; она не будет знать слез, но ее полынная горечь будет подступать изнутри, как у других подступают слезы, и ярко светить,  освещая жизнь»

Он сказал:

— Эта черная дыра — твоя существенная часть. Может быть, она движет тебя в каком-то отношении. Матерью? Я ясно вижу, как ты станешь классной мудрой  старухой, когда.., — он, кажется, хотел сказать «когда вырастешь», остановился, заметив оговорку, и не стал ее исправлять: — да, когда вырастешь,—  и он заметил, что говорит ее голосом, с ее паузами и колебаниями, и, несмотря на них, с ее же утешительной и твердой убедительностью. — Черная дыра в самом центре неизбежна, потому что центр недостижим. У каждого она своя, и, может быть, она неотличима от самого яркого света. Это так и бывает, я знаю это. Это только так и может быть. Она — твоя глубина, то в тебе, что было, когда тебя еще не было.

Через некоторое время она спросила:

— Ты видишь меня матерью?

— Да. Вижу, теперь вижу. Все будет зависеть от того, в какой мере ты на это решишься сама. Если да, ты можешь быть мощнейшей «достаточно-хорошей-матерью», лишенной беспокойства, знающей спокойное безразличие к тому, что на самом деле не важно. Мне не верится, что ты упустишь за этим что-то существенное. И надо понимать, что то, какой матерью можешь быть ты, сильно отличается от того, как понимали материнство наши родители. Надо только дождаться, когда ты этого достаточно сильно захочешь. Вопрос не в том, можешь ты или нет, вопрос только в том, хочешь ли. Что это за дыра? Что там было? Мама инженер, развод, 90е годы, ролики, летний Киев, огромное, красивое тело города, огромная кучевая зелень деревьев..

— Ролики?

— Твоя точность движений. Как объяснить... Есть некая беззастенчивая сила и смелость молодости, вроде «девушек в цвету» Пруста, но дело не в беззастенчивости, какое-то другое, особое качество точности, силы и смелости.

— Пруст? — слышно было, что она чуть улыбнулась. — Пожалуй. Но это не вырабатывается роллерством, а предшествует ему, может быть, как некая личная эстатика. Да, мне это понятно, и это у меня есть; включая, видимо, и бисексуальную составляющую. Наверно, ты прав и в том, что эта черная пустота стимулирует выработку вторичных черт, которые сами по себе могут оказаться хороши. Но это ли будет нужно, когда он родится? Это понадобится, но будет ли этого достаточно? Я вижу себя только до того момента, как я его рожу. Дальше идут стереотипы: ледяная дева должна растаять, получится какая-то лужа. Это тот случай, когда отстраненность становится не совсем хороша. Хотя... Может быть, многое изменится, когда он появится, когда я буду держать его в руках. Может быть, отсюда не видно этого. Да, да, дальнейший путь не виден за этой точкой перевала...

— Какая еще дева? снегурочка, что ли? снежная королева? никакие девы тут совершенно не при чем, никому не нужно таять, сокрушаться и прочее. Ты лучше меня всегда знала это сама. Это какой-то совсем старый миф о пользе сокрушения гордыни. Откуда он у тебя? Кто или что тебе это внушило? Слезы и грусть могут облегчить душу и помогают жить, но это не универсальное и не единственное решение. Ты думаешь, надо что-то в себе смягчить, ты думаешь, мать — это что-то противоположное независимости, молодому прустовскому эгоизму и свободе. Но все почти наоборот: цель материнства — именно создание новой молодости, новой свободной единицы. Тебе легко будет передать ребенку свободу; отстраненность поможет тебе поделиться своим белым высоким накалом. Взять кусок этого же теста, из которого ты, и запустить вовне, поверх смерти. Не только твоего, но и моего тоже, вывести на орбиту, направить вовне... Но нет, космический образ тут тоже не подходит, вокруг не пустота, а жизнь, земля, город. Или ракушка, полынь, край света, море. Отстраненность похожа на отдельность, она помогает отделять...

Но он чувствовал, что она не следит за ходом мысли. И, действительно, она устала; его слова и ее собственные мысли путались в ее голове и переходили в шум, и она уже видела огромное, красивое тело Киева, и смело, смелее, чем в жизни, снова ехала по нему на своих роликах. Может быть, действительно, мать - это не что-то особенное, это, как и все остальное, гораздо более просто; «мать»: что это за слово; мать, муть... тьма...  (какой-то психоанализ? нет, строчка поэта Быкова...) Что это значит на самом деле? мама?—  падение черную дыру или достижение нужной скорости и уход с орбиты вовне: и вот она быстро, быстрее и смелее, чем в реальности, летит на своих роликах по теплому асфальту большого, красивого летнего города; но нет, что-то еще ускользает, что-то важное об этом...

Она знала, что, по некотором привыкании, в том, что сейчас кажется ей шумом, обнаружатся сущности, она уже и сейчас предощущала их.

В эту ночь в гостях они спали глубоко и без сновидений. Им многое надо было прояснить.


8.

На следующий день они вместе с детьми погрузились в бывший у хозяев джип и поехали искать брошенную в лесу машину. Они свернули с дороги в том же месте, где вчера Олеся села за руль, и повторили их путь по чуть припорошенной снегом колее. Светило солнце. Снега было мало, но он не таял. Машина стояла на поляне, тоже чуть присыпанная снегом, и как будто бы спала, но все равно казалось, что это не их старая «девятка», а что-то новое, какой-то подарок, который преподносит им лес в это солнечное утро.

Через год Олеся родила девочку.

Через 30 лет эта девочка была в числе людей, провожавших на Марс первую миссию колонизаторов. Однако в душе она не чувствовала личной радости в связи с этой миссией и не представляла себе жизни вне земли. «Мы вынуждены это делать, это вопрос безопасности, а не светлая мечта человечества, но если и когда люди оплачут расставание с Землей, им станет легче, и они лучше поймут не только тяжелые, но и светлые стороны своего нового положения», — писала она в своем дневнике.


Все.

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded