hugan

Categories:

чтение вслух

наконец добрался до вдумчивого перечитывания грандиозного Дома правительства Слезкина. Рассматривая большевизм в контексте истории религии, автор, как мне кажется, оставляет пробелы, которые хочется до-осмыслять. Есть просто речевые эллипсисы, рассчитанные на способность читателя сопоставлять (и часто у меня нет уверенности, что я справляюсь: непонятно, кто из нас, автор или я, не додумал мысль до конца). Есть, как мне кажется, и концептуальные неясности. Временами эсхатологизм/«милленаризм» предстает в авторском толковании столь универсальным явлением, что хочется заменить его более простым и общим концептом жажды справедливости/воздаяния с большей или меньшей примесью жажды мести. Связь жажды воздаяния и жажды жертвы тоже требует прояснения. Для ясности хочется переформулировать то и другое в неких более общих и ясно определенных терминах; наверно, я буду психологизировать и говорить в мотивационных категориях зависимости, кооперации, агрессии, жадности, мести и т п. Попутно хорошо бы прояснить семантику каждой из них, но это само по себе огромная задача, и хотя в отдельных точках у меня есть понимание этой семантики, не уверен, что ее эксплицитное изложение мне по силам (во всяком случае, это нельзя сделать кратко).

Моя телефонная читалка позволяет делать закладки, но не позволяет добавлять комментарии, и, раз уж я пересаживаюсь для этого за компьютер, наверно, имеет смысл сразу обобществить свое чтение: может быть, моя работа осмысления окажется полезной и другим людям. По моему впечатлению, текст Слезкина настоятельно взывает к ней (думаю, это не недостаток, а серьезное его достоинство). 

Итак, буду выписывать сюда цитаты из книги и комментарии. Что получится — пока не знаю. Хватит ли времени/энергии довести такое комментирование до конца книги — тоже не знаю. Помимо прочего, мно просто хочется поделиться мыслями автора, и, может быть, проблемами осмысления, которые он ставит. Может быть, кому-то эти посты окажутся полезны еще и как краткий пересказ концептуальной составляющей книги, но должен предупредить, то, как понял автора я, может сильно отличатья от того, что он имел в виду сам.
Да, еще одна оговорка. Все рассуждения о религии здесь затрагивают исключительно ее социально-психологические и мотивационные аспекты, и, обсуждая их, я НЕ УТВЕРЖДАЮ, что религия сводится к этим аспектам и не предполагаю пренебрежительного или в каком-либо смысле разоблачающего взгляда на религию в целом. Рассматривая отдельные мотивационные механизмы, я оставляю в стороне внутреннее содержание того или иного вероучения и религиозный опыт, связанный с этим содержанием.

Итак, поехали.

Предисловие: «Второй этаж – аналитический. В начале книги большевики характеризуются как сектанты, готовящиеся к апокалипсису. В последующих главах различные эпизоды большевистской семейной саги соотносятся с фазами эволюции неисполнившегося пророчества, от первого пришествия до великого разочарования и многократно отложенного судного дня. По сравнению с другими апокалиптическими сектами большевики замечательны масштабом успеха и недолговечностью веры. Они завоевали Рим задолго до того, как вера стала привычкой, но не сумели превратить привычку в традицию, которая могла бы стать наследственной.»
— с ходу кратко изложена авторская концепция большевизма: человеку тем более свойственно ожидать избавления от бед, чем больше этих бед, и многие религии предполагают такую финальность (и сразу вопрос: а все ли веры таковы в той или иной степени? очевидно, нет, но всезависит от того, насколько расширительно эту финальность понимать). В трудные исторические периоды близость обещанного финала увеличивает привлекательность веры и число ее сторонников. Неисполнение пророчества о счастливом конце вызывает разочарование, с коротым носителям веры надо как-то справляться. Вера может «рутинизироваться» и стать нормирующим институтом для всего общества, обычно поступаясь при этом чистотой первоначальных смыслов, или остаться радикальной практикой ожидания скорого конца, непригодной для широкого социального строительства, но сохраняющей ту исходную радикальную надежду, которой она привлекла сторонников. И тут тоже вопрос: насколько велик вклад этого механизма в привлекательность религии? Ясно, что чем мрачнее социальное положение, тем этот вклад больше; для относительно благополучных обществ привлекательность религии основывается явно на другом, на чувстве постоянного и имманентного само жизни присутствия любящего Другого, персонифицирующего также глобальное смыслополагание и снимающего тем самым проблему смысла жизни.
И вот, по мысли автора, большевики с их идеей восстановления справедливости и коммунизма как конца истории отвечали той же надежде на финал и воздаяние, обостренной на рубеже веков промышленной революцией и модернизацией в сочетании с ригидностью социально-политического уклада. В отличие от первохристиан, большевикам удалось «завоевать Рим» (третий :) (upd: я имел в виду — завоевать сразу, прежде вырабоки традиции)), но не удалось сформировать воспроизводящуюся традицию приложения своей веры к жизненным практикам, из-за чего уже следующему поколению их вере не передалась. И опять вопрос: не упрощенная ли схема? Можно ли утверждать, что вера в коммунизм так уж быстро угасла? А как же, скажем, шестидесятники? Сталинская радикализация укладывается в эту схему как фундаменталисиская реакция на фрустрацию (несбыточность мечты), как возвращение от компромиссов к первоначальному откровению: действительно, фунаменталистская вера 30х производит впечатление если не устойчивой, то интенсивной. Но, боюсь, дальнейший кризис и крах веры связан не столько с непродуманностью большевистских жизненных практик (неинтегрированности большевизма, например, в семейные практики, как это описывает автор), сколько с самим фундаменталистским вырождением 30х, заблокировавшем возможность выработки тих практик, заблокировавшем возможность компромисса «высокой надежды» с требованиями реальной жизни. КОнсенсусная точка зрения на конец большевизма/КПСС — что все рухнуло из-за замаха на тоталитарность, из-за негибкости — похоже, по сути совпадает с авторским пониманием, сформулированным в терминах религиозной традиции.

I. Ожидание / 1. Болото: «Современное государство делает слишком много или слишком мало. Его услуги – одновременно вмешательство в жизнь и жалование прав. Россия начала XX века не была современным государством, потому что предоставление услуг отставало от промышленной экспансии (Москва была одним из самых быстрорастущих городов мира: до 70 процентов населения составляли мигранты, в основном крестьяне вроде Канатчикова), а бюрократические предписания воспринимались как необязательные или условные. <...> Но в первую очередь Российское государство не было современным потому, что не считало свои услуги осуществлением неотчуждаемых прав, а своих подданных – гражданами, сознательно вовлеченными в процесс собственной национализации. Оно не исходило из того, что кто-то помимо чиновников может активно участвовать в строительстве государства, ощущать личную заинтересованность в его дальнейшем развитии и испытывать потребность, сколь угодно противоречивую, в расширении бюрократического вмешательства.»
— современное для какого времени? Впрочем, при взгляде из США с его отцами-основателями века Просвещения, патернализм и неверие в возможность запроса на государство снизу и для начала 20го века выглядит архаичным. Собственно, «несовременно» тут — наверно, значит прежде всего «недиалогично», не основано на взаимной заинтересованности.

I. Ожидание / 1. Болото: «Помимо рутинной отчетности полицейские агенты должны были следить за благонадежностью служащих различных заведений <...> и «иметь тщательное наблюдение» за всеми «лицами, состоящими под гласным или негласным надзором полиции». В графе «характерные приметы» лица эти описывались как «вспыльчивые», «разговорчивые» или «задумчивые». Чем усерднее работала полиция, тем более вспыльчивыми, разговорчивыми и задумчивыми становились их подопечные»
— эти вспыльчивые, разговорчивые и задумчивые потом часто встречаются в тексте, оставлю здесь, чтобы дальнейшее было понятно.

I. Ожидание / 1. Болото: «Сословные ярлыки («крестьянин» Канатчиков, «дворянин» Рахманинов) имели мало отношения к тому, чем занимались граждане; церковные истины (от божественной природы самодержавия до пользы исповеди) подвергались сомнению и осмеянию; новые центры организации экономики (в том числе Лист и Эйнем [заводы на Болоте]) не соответствовали привычным представлениям о хозяйственном укладе; новая железнодорожная сеть с центром на севере Москвы (и тяготеющие к ней промышленные и торговые районы) не укладывалась в радиальную уличную схему, привязанную к Кремлю; а высокая литература, все дальше уходившая от массовой, потеряла надежду найти осмысленную связь между «давным-давно» и «жили счастливо и умерли в один день». Россия была не единственной жертвой столкновения индустриализации с fin-de-siècle, но упрямая косность старого режима придавала ее метаниям характер апокалиптического нетерпения. Империя кишела пророками, предсказателями и бродячими проповедниками. Все исходили из того, что мир болен, а конец близок»
— вот в любом советском учебнике истории можно найти что-то подобное о несоответствии производственных сил, смене формаций, и это все вроде бы понятно и имеет смысл, но откуда именно берется сам этот фин-де-сьекль? Ведь, по идее, сам он вытекает из сочетания индустриализации с ригидностью социального устройства. Я понимаю это в двух разных пластах — на уровне чувства, читая, скажем, Сологуба с Белым, и на уровне учебника истории, но между этими способами воспринимать мне недостает связи. А ведь именно это ощущение скорого конца критично для авторской концепции. Вот еще об этом переходе: «Помимо правоверных православных, которые читали больше божественных книг и чаще рассказывали о чудесных видениях и исцелениях, чем полвека назад, Россия полнилась пролетарскими поэтами, писавшими о «цепях страданий» и грядущем избавлении; иоаннитами, почитавшими Иоанна Кронштадтского как провозвестника Судного дня; братцами (чуриковцами), искавшими личного спасения в трезвенности, умеренности и духовности; толстовцами, проповедовавшими моральное преображение посредством вегетарианства и непротивления злу насилием; духоборами, которым толстовцы (и их собратья квакеры) помогали бежать от воинской повинности; баптистами, активно и успешно распространявшими принцип всеобщего священства; эсерами, видевшими в русском крестьянстве средство и цель всеобщей эмансипации; социал-демократами, верившими в искупительную миссию городского пролетариата; декадентами, жившими «с тягостно-горделивым сознанием», что они «последние в ряду былой высокой культуры»; и наконец, символистами, которые, по словам Владимира Соловьева, к каждому предмету и явлению, включая собственную жизнь, подходили «с точки зрения его окончательного полного состояния или в свете будущего мира»»
Все-таки: как именно это работает? Видимо, просто появление в воздухе неких смутных надежд возбуждает к жизни в числе прочего и вот этот апокалиптический паттерн, «милленаристскую» радикальную надежду? Если так, получается, что она действительно довольно обща людям и достаточно готова к актуализации при всяких сколько-нибудь резонирующих с ней условиях. По крайней мере, так было тогда; сейчас мне как-то не верится, чтобы общество отвечало на надежды и изменения тем же. Исторический опыт все-таки «учит» на некотором суб-уровне эмоция и чувств, «структуры чувства», минуя осознание?..

На сегодня заканчиваю, если поучится, продожу, будет серия постов

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded