hugan

Category:

о сущности и механизме романтизма и романтического

В режиме праздничного безделия хорошо бы додумать до конца и поформулировать свое понимание романтического (лекции про романтизм на Арзамасе отлично дают картину, но я ищу сущностного определения более компактного, чем там есть). Почему именно эта тема: наследие романтической культуры до сих пор сказывается во всем вокруг нас, и, мне кажется, одним из важных содержаний текущих изменений в мире является де-романтизация, точнее, разделение романтического и более широкого модернизационного (или как это назвать? модерного, модернового?) плана. Насколько я понимаю, именно романтизм в значительной степени нормализовал поляризацию/идеализацию в применении к социальным конструктам (открыв дорогу концептам вроде презирающего «филистеров» гения, (недо)сверхчеловека, пассионарности, прогрессивного класса, мировой революции и пр и пр) и в значительной степени остается с нами сегодня. При этом за романтизмом неотступно следует мутный шлейф иллюзий и самообманов, к многим из которых я питаю некоторую личную идиосинкразию. Не то чтобы этот туман был атрибутом романтизма как такового, но он все время возникает вокруг него заново, как вокруг снежной королевы, ступившей в тепло обычной практической жизни. Характерный пример такого тумана — тот специфический сорт розовой дымки (или черной вуали?), неясности и умолчаний, который окружает концепцию «романтической любви», да, наверно, и почти всякое романтическое (очень узнаваемое умонастроение в самых разных контекстах: «походная/морская/военная/тюремная романтика», «романтики с большой дороги», «романтика» в значении «идеализм», или «непрактичность», или «таинственность», или «любовь и секс» — за всем этим явно стоит что-то общее) — почти всякое романтическое, перенесенное в реальность из чистых авторских образцов, тут же обнаруживает незавершенность, недодуманность и несвязность. Узнаваемость явления как-бы-намекает, что возникает оно всякой раз вокруг некоторой вполне конкретной семантики, которую хорошо было бы выкопать и понять.

И вот я (настроил наконец русский спеллчекер, и), стараясь сохранить праздничную чистоту и ясность, положил себе додумать эту недодуманность до конца. В итоге у меня, кажется, есть сущностное понимание романтизма, достаточное для объяснения его разрозненных феноменов.  

Для начала я взял лекцию Андрея Зорина (первую), выписал упомянутые в ней характерные черты и темы романтизма, немного дополнил феноменами из других источников и сгруппировал в следующие три категории:

1. индивидуализм с оттенком мятежности:
- идентификация с героем-индивидуалистом, «сильной личностью», «пассионарием», интерес к уникальности / нетипичности героя, акцентирование отличия героя от конформного культурного шаблона, «среднего» человека, «обывателя».
- свободолюбие, интерес к свободе и процессу освобождения
- интерес к индивидуальному творчеству, смелости нового слова, образу поэта/художника, в некоторых случаях конкурирующего с Богом-демиургом

2. идеализированное благо и тоска о нем:
- детство, золотой век, идеализированная древность, отчасти — естественный человек / благородный дикарь, идеализированные картины социальной гармонии в прошлом.
- лоно природы
- народ как носитель мудрости и гармонии (но в некоторых вариантах одновременно и как носитель «благородного освободительного порыва»); тяга «влиться в народ», как в смысле припадения к идиллии так, может быть, и в предполагаемом порыве к освобождению.
- в поздних вариантах — идеализированное светлое будущее, стремление к которому может приписываться герою и/или народу, картины социальной гармонии и согласия.

3. множество внешне совершенно разных тем, имеющих единственную общую черту: они удачно объединяют признаки (1) и (2) в некоторый целостный образ:
- романтическая любовь, «воспарившая» над социальными условностями и ограничениями, бунтует против них (1), и одновременно достигает идеального слияния душ возлюбленных, возвращая им блаженную первородную гармонию (2); характерный трагизм романтической любви как признание якобы невозможности сочетания индивидуализма (1) и гармонического слияния душ — микромодели социального согласия (2)
- дикая или экзотическая природа: с одной стороны как мать и колыбель (2), с другой — как среда, доступная / посильная только «смелым духом» (1)
- идеализированное или героическое прошлое, народные восстания, освободительная борьба: сочетание героизма (1) и идиллических черт, приписываемых прошлому и/или «народу» (2)
- тема разрыва с традицией, изгнания из рая в наказание за своеволие, либо осознанно своевольного побега из него, потеря корней: прямая констатация конфликта (1) и (2); тема «вины модерниста», жертвенности мятежного героя и его расплаты
- «хандра» и разочарование — как один из возможных финалов романтической парадигмы, признание невозможности сочетать (1) и (2), переживание  «несовершенства мира» в смысле несочетаемости этих идеалов.
- в других, более поздних вариантах — борьба за светлое будущее: движение к идеализированному благу (2), причем часто вместе с народом (2) (с его предполагаемым неиспорченным «естественным чувством правды») путем восстания, бури и натиска (1) и, опять же, искупающей это бунтарство жертвенности.

Что общего у всего этого? Самая очевидная трактовка романтизма, от который я бы оттолкнулся — модернизационная (она и предложена в упомянутой лекции — одной из немногих, где вообще допускается возможность определить романтизм сущностно). Романтизм — это переживание конфликта (1) и (2) и попытка если не примирить (это, видимо, полагается невозможным), то хотя бы репрезентировать этот конфликт посредством (3). Романтизм возник (лет 250 назад) как переживание противоречия между, с одной стороны, традицией, религией, аграрным укладом (2), и, с другой стороны, набирающей силу модернизацией, индивидуальной поисковой/инновационной активностью, потребностью в переменах, открывающих путь индивидуальной свободе (1). Эта интерпретация прекрасно объясняет сразу очень многое, но все-таки кажется мне недостаточной. Модернизационный конфликт не специфичен для романтизма, это общий конфликт Нового времени, сущность романтизма к нему, очевидно, не сводится.

Но прежде всего надо уточнить семантику конфликта. Центром «идиллического» терма (2) можно положить желание вернуться в некоторое первоначальное «естественное» (очевидно, детское) состояние, обеспеченное внешней заботой и лишенное индивидуальной свободы-ответственности. Золотой век, лоно природы, религия, отлаженный традиционный («народный») уклад — все это довольно точно соответствует детскому опыту получения заботы и ограниченной автономии, опыту, в том или ином виде обязательно присущему каждому человеку (почему его и естественно считать центром обширного «идиллического» семантического поля). Таким образом, мятежно-индивидуалистический терм (1) противостоит интенции возвращения в беззаботное детство, и сам конфликт сильно пересекается (и, кажется, даже полностью совпадает) с сепарационным: индивидуализация и принятие личной ответственности против желания опираться на внешние регуляторы, все та же тема «Бегства от свободы» (кто о чем, а я все о Фромме).

Специфически романтическая черта переживания этого конфликта, похоже, в том, что в романтизме конфликт переживается без попытки рефлексии взаимодействия конфликтующих интенций. Романтики не верят в возможность прямо решать проблему совмещения идиллической общей гармонии и согласия (2) вроде слияния матери и дитя, и индивидуального свободного порыва (1). Их интерес к индивидуальной свободе растет, с ним растет и драма «отрыва от корней», это все вызывает трепет и выглядит роковым и непреодолимым в принципе. Романтизм — эпоха ужаса автора, прямо вовлеченного в конфликт, а не анатомирующего его со стороны, как ранее это делали мыслители Просвещения/классицизма. Оказавшись внутри, автор активно переживает конфликт эмоционально, но конкретику противоречий видит лишь очень смутно, избегает ее, абсолютизирует несовместимость конфликтующих интенций и неразрешимость проблемы (романтический концепт непреодолимого рока), по сути, отступает перед проблемой. Впрочем, в социальной сфере какие-то решения романтизм вынужден предлагать: ближе всего по смыслу к сочетанию индивидуальной свободы и общественного согласия была бы, наверно, картина благородного братства в долге (вроде тайного общества или коммунистического строя), но это решение явно несовершенно: в прокрустово ложе служения долгу/благу плохо укладываются индивидуалистические интенции творчества и личной свободы. Действительно, это решение, более или менее годное для романтического братства, очевидно не годится для романтической любви, сплошь и рядом трагической: в романтическом мироощущении (идеализированное) тесное единение душ не совмещается с индивидуальной свободой. (Мне кажется, хотя тут не чувствую себя уверенно, романтизм переживает не столько фундаментальный конфликт «свобода — безопасность», сколько именно конфликт «индивидуальная свобода — общее согласие», современное решение которого лежит в области умения и готовности принимать многообразие. В 19м веке это решение не лежало на поверхности, и прежде чем его принять, история последних двух веков опробовала другие, более прямые и грубые, вроде  наполеоновской попытки имперской унификации, ответных попыток национального/националистического изоляционизма, и т. д. Интерес романтизма именно к согласию, гармонии как позитивным ценностям, а не просто безопасности (определенной негативно как отсутствие угроз), виден, в частности, из его концепции идеальной/трагической любви.)

Итак, романтизм не верит в синтез и не видит (или боится видеть) решения проблемы, которую он переживает.  Если бы конфликт осознавался по существу и его стороны пришли бы во взаимодействие, дело бы шло о том, какие именно черты традиции/наследия не устраивают новаторов и чем их заменить. Современное общество с его опытом модернизации (и рефлексии ее хода) отчасти достигло такой постановки вопроса, но в начале 19го века проникновение в суть дела было, видимо, невозможно (а последующее развитие этой рефлексии стало переходом от романтизма к «реализму» конца века и конкретизации социальной критики. Впрочем, эта критика, особенно в ее ранних версиях вроде «критического» реализма, тоже унаследовала множество родовых романтический черт, таких как поляризация; забегая вперед, отмечу тут, что идеализация и разрыв связности — результат закритического накала страстей: рациональное Просвещение предшествовало кризису и было более уравновешенно, а «критический реализм», набравшись терпения, взялись за осознанное, «ручное» преодоление идеализации как романтического мифа — сохранив, правда, романтически редуцированные представления о многих социальных и психологических явлениях до сего дня.)

Такая слепота вообще характерна для первоначальной манифестации (или первого достаточно сильного обострения) конфликта. Понять (или хотя бы проблематизировать) некую висящую в воздухе «структуру чувства» очень сложно в принципе (рефлексия проблемы обычно приходит вместе с ее решением и является его существенной частью). Если же эта исторически характерная «структура чувства» повторяет типичные индивидуальные коллизии (в данном случае — сепарационную семантику), задача усложняется еще и персональным сопротивлением, охраняющим лично значимую (и болезненную в той или иной степени) проблему. (Впрочем, я подозреваю, что это одно и то же: исторические конфликты — это во многих случаях и есть ни что иное как индивидуальные внутренние и/или детско-родительские конфликты развития, явившиеся массово в ответ на массово же сложившиеся предпосылки, а решение социальной проблемы — это решение достаточно большого числа приводящих к ней индивидуальных.)

И тут мы наконец подступаем к характерной для романтизма склонности к идеализации и презрению к компромиссам. При первом личном столкновении с проблемой всегда естественно сначала надеяться найти чистое решение, даже несмотря на то, что задача понимается очень смутно (и, кстати, в особенности в этом случае: неясность подталкивает к упрощению, поспешным обобщениями и категоричности, о чем речь ниже). Простое решение имеет определенную привлекательность даже если оказывается трагическим (трагизм, кстати, обладает множеством собственных привлекательных черт, включая нарциссические, тем более, что сепарационная драма как раз сопряжена с нарциссическим ущербом: тут надо уточнить, что человек ищет баланс между автономией и зависимостью не только в детстве и молодости, он также удерживает этот баланс на том или ином уровне всю последующую жизнь). В отсутствии когнитивной ясности (и в условиях накала страстей) простейшая выигрышная стратегия — выделить желательные черты каждой из конфликтующих интенций, выбирать ситуации, в которых они появляются вместе, и избегать ситуаций, где они взаимно исключают друг друга. Ситуации совместного появления желательных черт (3) наряду с чистыми репрезентациями этих черт для каждого из конфликтующих влечений (1), (2) и оказываются ключевыми образами романтизма, что видно из приведенного выше списка. При этом вне ситуаций (3), где совместимость гарантирована (или несовместимость признана в виде трагедии, цена трагизма уплачена), совмещение (1) и (2) чревато столкновениям с противоречиями и открытием новых трудностей и трагедий (что и придает особую редкости и ценность этим областям (3) гарантированной совместимости). Это делает выгодным удерживать интенции (1) и (2) «на максимальном удалении друг от друга», то есть избегать их совместного осмысления. Так неясность по существу консервирует сама себя. Романтизм — период очень ограниченного и поверхностного, ситуационного синтеза, от которого он сам же приходит в ужас, отступается, полагает синтез невозможным — и, похоже, возводит сохраняемую таким образом неясность в метод. Это и делает романтические концепты идеализированными, бескомпромиссными и сравнительно простыми, что особенно бросается в глаза при их контакте с практической жизнью. Сущностный синтез, принятие новых трагедий несовместимости всех желаний сразу — начнется позже и будет представлять собой выход из романтического умонастроения.

Тут действует все тот же мой любимый базовый (т. н. шизоидный) механизм поляризации, предшествующий сложному когнитивному синтезу целостных репрезентаций объектов. Как всякий опыт, этот механизм с большей вероятностью актуализируется в условиях, сходных с теми, в которых он был приобретен и оказался успешен — поляризация выскакивает как раз в ситуациях неопределенности, фрустрации и неверия в возможность рационального диалогического решения: когда увидеть ситуацию по существу надежды нет, остается следовать за желанным, избегать боли и надеяться, что множества триггеров этих стратегий не пересекаются и их можно разделить. В результате благо в терминах одной из интенций описывается максимально отдельно от блага другой интенции, особенно там, где последняя может ему угрожать: гармония «потерянного рая» изолируется от индивидуалистического «порыва», поскольку эти два состояния (якобы) угрожают друг другу, и при этом оба являются ценными).  Разумеется, простая взаимная изоляция конфликтующих интенций довольно плохо помогает решить проблему их сосуществования, изолированное описание свободного героя и идиллического мира лишь фиксирует полюса конфликта. Поэтому в поисках его решения особый интерес приобретают образы, собирающие эти якобы несовместимые полярные качества в некое, обычно поверхностное, целое (3).

Однако, при всем своем поляризующем потенциале романтизм сам по себе (по крайней мере в своем классическом варианте), видимо, свободен от параноидных черт (они присоединяются позднее в виде, например, всевозможных образов врагов и злодеев). Наверно так получилось потому, что романтизм изначально не имеет дела с собственно агрессией, проблематика борьбы не входит в исходный модернизационный конфликт. Романтический злой рок — предмет скорби, а не активной ненависти, охваченные им демоны, и злодеи вызывают скорее сочувствие как варианты романтического героя. Последующее присоединение к романтическим концептам параноидных происходит уже вне модернизационной проблематики романтизма, по мере присоединения других базовых конфликтов (что-то подобное имеют в виду, когда говорят, что Ницше с Вагнером не входят в число отцов нацизма). Но такое налипание конфликтов становится возможным именно в силу поляризационного потенциала романтизма: «инфантильные защиты заразны», приняв, хотя бы и невольно, упрощение и идеализацию как метод, романтизм и нарушает собственную связь с реальностью, и косвенно способствует развитию поляризации до явлений параноидных.

А теперь все вместе (если вы пропускаете куски, то тут уже можно читать ;) ).

Романтизм — это личное переживание модернизационного конфликта в фазе первого обострения. Это опыт кризиса и поражения: новизна личного погружения и эмоциональный накал затрудняют рефлексию и способствует изоляции друг от друга и упрощенному идеализированному представлению конфликтующих интенций. Их синтез полагается роковым образом невозможным, что блокирует попытки взгляда на проблему по существу, и опыт прикосновения к (якобы) предельной, непреодолимой и роковой тайне закрепляется как приемлемый способ чувствования, а впоследствии выходит за пределы первоначального конфликта. Романтизм изначально не заинтересован в противопоставлении конфликтующих интенций: он переживает их (якобы) несовместимость как имманентную трагедию мироздания, либо же находит и акцентирует образы, удачно совмещающие конфликтующие интенции (часто очень тенденциозно), но не предпринимает попыток разбирать и разрешать конфликт по существу: прямой взгляд в суть проблемы, как и привязка идеализированных интенций к реальности — это на этом этапе проживания конфликта все еще  невыносим. Тем самым романтизм вводит в обиход и нормализует  характерный способ избегать синтеза. Это и есть та кризисная, регрессивная черта, которой не знало Просвещение и которую романтизм закрепляет, она провоцирует самообманы и упрощения  внутри романтического дискурса, а чаще — в его ближайшем внешнем окружении, там, где первичный искренний порыв автора перестает действовать, а его технические издержки могут быть взяты на вооружение и использованы тенденциозно. Узнаваемость духа романтизма связана не столько с его содержанием, сколько с этим способом проживания, который он ввел и закрепил, с легализацией отказа от синтеза («честная» фиксация трагедии, искренний, центральный для романтизма, вариант) или с его подменой поверхностным псевдо-синтезом (околоромантические решения, возможно, тенденциозно игнорирующие неудобные черты совмещаемых образов — вроде темы героической борьбы за народное дело, где индивидуальный свободный «порыв» удается привязать не к разрушению идиллии, а к ее восстановлению в виде светлого будущего). Похоже, именно романтизм легализовал этот диссоциирующий подход, отношение к материалу как к тайне, недоступной прямому прикосновению разума. Совпадая с описанной выше психологической предрасположенностью к упрощениям и идеализациям (например, трагедия неразрешимости проще, чем содержательное решение), он порождает огромное поле для (ауто)манипуляций. Возникает огромный вульгарно-околоромантический мир, узнаваемый именно по упрощенности/идеализации/искусственности образов, чистым цветам, роковым страстям и неприложимости к реальности.

Кажется, вот это вторичное романтическое, возникающее вокруг романтизма — единственный крупный дискурс, в котором нецелостность не только не является недостатком, но вменяется как обязательное правило игры. Обычно речь призвана обеспечивать максимальную полноту и связность картины, здесь же наличие ширм внутри картины предполагается говорящим и требуется от слушателя. «Сломать» романтическое прямым и серьезным взглядом, требующим от предмета целостности, как это любил делать Лев Толстой в простых случаях, возможно далеко не всегда; для этого сам вопрошающий не должен быть захвачен диссоциативной игрой, должен иметь этому дискурсу альтернативу. В вопросах более сложных, вроде отношения к смерти, Толстой явно сохраняет совершенно романтический, предельный, идеализирующий, редукционный взгляд.

Остается проверить выводы, пробежавшись по характерным феноменам, по которым определяют романтизм специалисты. Выписывая феномены романтизма, я не поленился и сделал целый конспект первой лекции курса. Приведу его со своими комментариями.

Мой конспект вот этой лекции

Романтизм в стандартном понимании приходится на 19й век, между классицизмом ("классическое искусство") и реализмом. Авторское понимание шире: романтизм —  мироощущение, совмещающее восхищение сильной личностью, индивидуальностью человека, его оригинальностью, неповторимостью и сильнейшей ностальгией и жаждой идеала, недостижимой полноты существования. Фактически начался в середине 18го столетия и сказывается по сей день, сильно участвуя в нынешней культуре. Уход этого мироощущения начинается лишь после второй мировой.

Типичные темы:
- "сильная личность"
- индивидуальность, неповторимость индивида
- ностальгия, тоска по идеалу

В середине 18в ощутилось одиночество и оторванность человека от корней, особенно в городе. Урбанизация. Изменение отношений к среде в целом. Природа оказалась покорена, перестала быть опасной и стала вызывать ностальгию.
Появилась большая социальная свобода и мобильность, а с ними и ответственность за собственную судьбу.
Стала меньшей роль религии

Это породила два разнонаправленных явления:
- индивидуализм, культ героики, персональная ответственность за жизнь (Наполеон и Байрон создали себя сами) (индивидуальный инновационный импульс — драйвер общей модернизации. героика — его идеализированный вариант, оправдывающий инновационность и искупающий «вину модерниста» - нарушителя идиллии)
- ностальгия, желание припасть к чему-то большему (это похоже на связанные вещи, синтез которых нарушен, ностальгия — реакция на индивидуализацию)

Два базовых мифа романтизма по Мейеру Говарду Абрамсу:
- золотой век и потерянный рай
- блудный сын и его возвращение (романтический герой-индивидуалист и его драма потери корней, та же «вина модерниста» в варианте, когда она им признана)

Разрыв с раем - это и изгнание, и сознательное произвольное решение, уход (вообще тематика блудного сына — это подростковая сепарационная проблематика в чистом виде!)

Темы, притягивающие интерес романтизма:
- детство: романтизм интересуется детством, потерянный рай и пр.
- природа (тоже материнская и традиционная символика, несепарированность), особенно экзотическая природа (совмещение признаков конфликтующих интенций: нетрадиционная природа, нетрадиционная традиционность!)  
- тяга влиться в народ, идеализация народа как носителя традиции. (тоже совмещение: героическое прошлое народа - компромисс, объединяющий "материнскую-традиционную" сущность народа и его героический-пассионарный импульс. аналогично и разрыв с Богом может и героизироваться и оплакиваться)
- есть еще одна версия романтической идеализации потерянного рая - она помещает его в будущее. Социализм.
(Растворение в революционной массе - как воссоединение с материнским объектом, расположенным в будущем?? "отдать себя идее", "погибнуть за идею". Кстати, героическая гибель за идею - романтический концепт, отлично выполняющий функцию ложного синтеза: гибель есть расплата, связанная с  "виной модерниста" и одновременно полная самоотдача, исчерпывающее вложение себя в общее дело, как бы искупающее индивидуализм/"гордыню" романтического героя)
Более того, коммунизм замечательно рифмуется с первобытностью

Романтизм ищет способы воссоединения с потерянным раем. Среди них:

- любовь. Романтическая/идеализированная, слияние любящих душ в одно. Этому романтическому концепту предшествовала сентиментальная культура с ее образом семьи (традиционный концепт) В романтизме любовь преимущественно трагическая, т к отрыв от традиции — свершившийся факт. Романтическая любовь оплачивается жизнью героя («вина модерниста», любовь как индивидуальный импульс поверх социальных ограничений. Проблема романтической любви в том, что этот импульс должен в идеале вести к идиллии слияния, совмещению антагонистических интенций, но это оказывается слишком явной натяжкой. Романтизм не есть самообман по сути, он только способен к нему подтолкнуть)

- творчество. Варианты романтического героя - художник, поэт. (Поэт дерзает пересобрать жизнь по своей воле, одновременно и припасть к любви и раю, и остаться свободным, создать этот рай по-своему. Поскольку эта задача кажется невозможной, как и романтическая любовь, поэт трагичен. Он претендует на модернистскую инициативу, «гордыню», «ставит себя мерилом жизни и жизнью за это расплачивается», кстати, точно так же, как "атакующий класс" коммунистического строительства)
(Не тут ли возникает романтический концепт избранности? Избранный - это и есть восставший против традиции, причем ее связь с первородным раем тут игнорируется! Но иногда на бунт бунтаря подталкивает некий божественный голос "восстань пророк", то есть в попытках совместить желанность традиции и желанность модернизации клубок начинает запутываться, одни и те же сущности появляются то на одной, то на другой стороне, и автор предпочитает этого не замечать. Божественное одновременно становится и революционным, и матерински/отечески традиционным. Это следствие неясного понимания базового противоречия романтизма. Похоже, именно такие вещи делают романтизм трудно интерпретируемым и склоняет многих интерпретаторов к тому, что сущностного определения романтизма нет, а есть сложный стилистический комплекс, лишенный единого корня)

- наконец, еще один романтический путь воссоединения — смерть (пример князя Андрея) (Вот они, хвосты романтической идеализации в последующем «реализме». И тут смерть характерным образом выступает как вариант «традиционалистской»/материнской идиллии. Интересная тенденциозная подмена, тоже ложный замещающий синтез: недостижимый рай объединяется с источником одного из базовых страхов!)

Уход романтизма в наше время:
- исчезает требование верности себе (гибкость/диалогичность вместо «пассионарности» - агрессивного деривата идеализированного индивидуалистического порыва)
- романтическая любовь (гибкость/диалогичность вместо требования недостижимого идеала)
- потерянный рай (есть готовность принимать небольшие, неабсолютные изменения, недотягивающие до Города солнца, но от этого не теряющие смысл)


Да, феномены хорошо ложатся в описанную схему.


— и хорошо бы как нибудь еще написать, как это все сказывается сегодня. Как романтические концепты и фетиши уходят, и даже смерть, самое предельное, что можно придумать, де-романтизируется и становится более приложима к бытовой реальности, узнаваема в ней — как депрессивность, хронические болезни и т п..

— да, совсем забыл.. надо же показать, как бытовое «романтическое» объясняется всем этим. Когда говорят, например, «путешествия, дальние страны, романтика», или «Штрилиц, секретность, служение, романтика» — словом «романтика», похоже, обозначают отдельность, изолированность «хороших» составляющих описываемого опыта от его общего контекста, словом «романтика» обозначают нецелостность. И когда говорят «романтическая вечеринка» или  «о, как романцично..!»,  снова предполагают несвязность, неинтегрируемость опыта, предполагают диссоциацию опыта, или настаивают, что опыт надо воспринимать по определенным правилам диссоциации, а восприятие его целиком было бы нарушением этих правил.. — оставляют завесу, за которую следует не заглядывать. И все это выше — это попытка показать, при чем тут романтизм и откуда эта диссоциация берется как нормализованное культурное явление.

— upd еще кстати: вот связь с шизоидностью и параноидностью более или менее рассмотрена, а вот тема соотношения с нарциссическими явлениями — нет. А она огромна. Нарциссические (в т ч вот эти «байронические») черты романтизма и романтического, может быть, не так универсальны, как диссоциативные, но все же очень часты и очень узнаваемы. Из сепарационной парадигмы они совершенно предсказуемы и, как мне кажется, на первый взгляд, довольно точно повторяют сепарационные нарциссические явления, от них и надо, видимо, отталкиваться при рассмотрении. Но это огромная отдельная сепарационная тема.

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded